С камнем – в одиночку
В Павильоне современного искусства парка Столетия КБР завершила работу персональная юбилейная выставка Арсена Гушапша. В интервью под занавес народный художник Кабардино-Балкарии и академик Российской академии художеств рассказал о важности языка, об исправлении ошибок, о детстве и о главной задаче.
– Арсен, у вас фамилия вполне подходящая призванию скульптора. ГъущIэпщэ в буквальном переводе означает «железная рука», или «железное запястье».
– Так и есть. Скульптору действительно нужна «железная» рука. Сила, выносливость, упорство, определённая настырность – это необходимые качества. В нашем деле не бывает идеальных (по крайней мере, у меня не было) условий для творчества. Так, чтобы времени было достаточно, чтобы всё нужное было под рукой и чтобы труд оплачивался соответственно. Это занятие довольно энергозатратное. Процесс от создания эскиза до воплощения монументального произведения бывает долгим. У меня, к слову, есть проекты, которым более 30 лет. И порой сложность определяется не только размерами работы. Бывают небольшие, но трудные в исполнении, требующие особой кропотливости скульптуры. Например, памятник Соне Шериевой. Он небольшой, всего два метра, но на его исполнение у меня ушло два года. Этот памятник композиционно непростой, и гранит в нём был термически обработан. Это сложно, мало кто так делает.
Плюс ко всему я работаю без помощников, если не учитывать подъёмные краны и самосвалы. Непосредственно с камнем я работаю в одиночку. Порой перерабатываешь несколько тонн гранита, чтобы сделать одну скульптуру. Но если начинаешь думать – лучше бы в писатели пошёл, там ничего таскать не надо, то действительно легче перестать заниматься этим. Если ты на своём месте, такие мысли не должны тебя посещать.
Заниматься монументальной скульптурой я бы не советовал женщинам. Не потому, что они более слабые. Просто если ты занимаешься этим делом, то полностью поглощён им. Ты не сможешь уделить нужное количество времени и внимания семье, детям. А женщина, я считаю, должна реализоваться в первую очередь как мать. Скульптура не терпит второго плана. Заниматься можно, но если это совмещать с чем-то ещё сложным и важным, то ничего серьёзного не выйдет.
– Вы поменяли прежнее написание фамилии Гучапшев на более близкий к адыгскому звучанию вариант – Гушапша. Так просто благозвучнее?
– Так просто правильнее. Нашу фамилию когда-то записали, особо не церемонясь, как Гучапшев. Этот вариант не соответствует адыгскому звучанию, в котором нет звука ч и нет звука кI, а есть щI. Я часто сталкивался с тем, что в различных СМИ журналисты, представляя меня, произносили неправильно мою фамилию, делая обратный перевод с русского на адыгский. Объявляли как ГъукIэпщ или ГъукIапщэ. Это по значению совершенно другие фамилии. Тогда я решил всё исправить, чтобы не было подобных разночтений. Конечно, этой смене сопутствовала волокита с документами, но ничего, преодолел. Мои дети уже носят фамилию Гушапша, и всё нормально. Я считаю, что надо исправлять ошибки, если это возможно, а не жить с ними.
– Yасколько вам важно звучать по-адыгски d своём творчестве?
– Мы с братом росли у дедушки с бабушкой в Нижнем Куркужине, в селе матери. Лет до пяти-шести я разговаривал только на родном адыгском языке и изначально думал только на нём. Я считаю это большой удачей в своей биографии, потому что не учил впоследствии свой язык как иностранный. И сейчас в своём творчестве я мыслю на родном языке. Поэтому мои работы получают названия на адыгском. Потом приходится переводить на русский, английский, и редко получается точное попадание. В большинстве случаев подбирается что-то близкое по смыслу. К примеру, памятник «Древо жизни». У нас это звучит «Псэ жыг», что в буквальном переводе «древо душ». Или же серия «Щхьэгъусэ». Щхьэгъусэ переводится как «супруг», а буквально – «спутник головы». То есть этимологии разные, и вкладываемые в эти слова смыслы тоже разные.
Искусствоведы из Академии художеств, которые недавно гостили у нас, как раз отмечали, что эти языковые нюансы очень важны для понимания работ. Кто не знает этимологию адыгского слова, может считывать предложенный знак по-другому. Если бы я думал на русском, мои посылы были бы, наверное, другими. Знать культурные коды народа без обращения к языку этого народа практически невозможно.
Люди, которые думают на шаг вперёд, знают значимость языка. Лишать сегодняшних детей возможности разговаривать на родном языке – очень глупая сделка с будущим. Сейчас мерилом значимости стал ЕГЭ. Язык не нужен, если по нему не сдают госэкзамены. Это очень суженное представление о мире в целом, и об образованности человека в частности. Мы платим большие деньги, нанимаем репетиторов, чтобы сдать русский или английский на высокие баллы. Родным же языком можно овладеть бесплатно, играючи – но нет, не хотят! В Кенже я нередко становлюсь свидетелем, когда родители между собой разговаривают на родном языке, тут же поворачиваются к детям и общаются с ними на русском. Так не должно быть. Но при этом я не предлагаю другую крайность – говорить на своём и только на своём языке. Пусть знают все языки, но родной – в обязательном порядке. Возможно, моя позиция покажется жестковатой. Все понимают, в какой системе мы живём и что идёт глобализация. И это уже затрагивает не только языки малых народов. В Турции, например, немалая часть молодёжи уже предпочитает разговаривать на английском языке, а не на турецком. А что ж говорить нам?
– В вашем детстве было что-то, предопределившее ваше будущее занятие?
– Как уже говорил, я до школы жил у дедушки с бабушкой. Это были пожилые люди, ровесники прошедшего века. Знали они только адыгский язык и говорили только на нём, соответственно. Не умели ни писать, ни читать. Все накопленные знания были с ними всегда – в голове. Это удивительное дело, мы сегодня слишком полагаемся на записи в компьютере, на гаджеты, и не сильно церемонимся с тем, что творится, хранится в собственной голове. Наши бабушки и дедушки были носителями многотысячелетнего опыта народа. Хотя они не жили в таком информационном поле, как мы сейчас, и не знали по нескольку языков, могли многих нынешних опередить в умении вникать в суть вещей, трезво взвешивать происходящее вокруг. Они не были какими-то выдающимися людьми. Обычные, среднестатистические, которые занимались своим хозяйством. Они были простые труженики. В те времена в селе даже электричества не было. Они помнили первые автомобили, трактора: без волов и лошадей телеги едут! Людей, похожих на них по способности думать, сейчас называют философами, мыслителями.
То есть хочу сказать, что я вырос в среде, где предания, сказания, эпос всё ещё передавались из уст в уста. И мы это с восхищением слушали. У нас даже фабричных игрушек не было. Редко из города что-то родители привозили, мы играли тем, что было под рукой. Траву, веточки, камушки подбирали и что-то сооружали. Или у речки сидели, из глины что-то лепили. Мы что-то всё время изобретали, воображение работало. А когда пришло время идти в школу, родители забрали меня к себе в город. Я переехал в Нальчик с большим багажом впечатлений и без знания русского языка. Попал в другую, недружелюбную среду – среду детей, не говорящих на моём языке. Но эта проблема быстро разрешилась – я освоил русский.
Мои старшие брат и сестра к этому времени уже ходили в школу, и им уже положено было иметь пластилин. Этот пластилин я потихонечку присваивал, всё время что-то лепил. Отец обратил внимание на моё увлечение и отвёл меня в детскую художественную школу. Я не признавал ничего, кроме скульптуры. С глиной, с пластилином – да, пожалуйста. А рисовать не хотел, сестре приходилось это делать за меня. Директор трезво оценила ситуацию и сказала: «Он слишком маленький, приведите его после четвёртого класса». Так и сделали: пошёл после четвёртого класса, три раза в неделю четыре года серьёзно занимался. И живопись, и графику по требованию осваивал, но по-прежнему увлекала скульптура.
– Затем вы поступили в московскую среднюю художественную школу при МГХИ им. Сурикова.
– Там я проучился три года. Эта школа, по сути, готовит к поступлению в суриковский институт. Я поступил без проблем, набрав максимально возможное количество баллов. Учебная программа была насыщенной, но мне легко давалась. Там у меня сформировался хороший навык: я могу быстро сконцентрироваться и сделать нужную работу, не отвлекаясь. В институте повезло и с педагогами. Я занимался в мастерской ректора Павла Ивановича Бондаренко, ассистенты у него были хорошие, ему под стать. Это был думающий педагог, понимал, чего от кого ожидать. Одинакового уровня у всех не требовал. Это были самые лёгкие годы. Потом была армия, хотя это время сложно назвать армией, потому что я служил в ЦСКА. Лепил там портрет Вячеслава Фетисова.
– Вы стажировались в Италии. Расскажите, пожалуйста, про этот опыт.
– Моя дипломная работа «Жажда» была удостоена Золотой медали Академии художеств СССР. При советской власти это был единственный случай, когда именно скульптурная работа получила эту медаль. По крайней мере, так мне говорили при её вручении. И эта медаль давала право на стажировку в Италии. Там есть вилла недалеко от Ватикана, называется «Вилла Абамелик» по имени русского аристократа Семёна Абамелика-Лазарева, купившего виллу у некогда богатой итальянской семьи. После смерти жены он завещал виллу Российской академии художеств. Сейчас это резиденция посла РФ в Италии. И в этом трёхэтажном особняке мы провели пару месяцев в 1991 году. Это была ознакомительная поездка: мы посещали музеи, гуляли по окрестностям, городам, смотрели достопримечательности. Многое восхищало, но про себя я отмечал, что некоторые объекты в книгах по истории искусства смотрятся лучше. Конечно, впечатлило искусство этрусков, представленное в музее Ватикана. Во дворе того же музея стоит большая скульптура – шар Помодоро. Тогда я не знал об этом авторе. Оказалось, Арналдо Помодоро – один из знаковых авторов итальянской художественной культуры.
Но дело не в том, что ты ходишь по Италии, ахаешь и охаешь, восторгаешься или ужасаешься. В первую очередь это работа, учёба – когда воочию видишь то, что сделано до тебя другими тысячелетия назад или же совсем недавно. Ходишь, смотришь, как смотрятся вместе два типа камня, как они сочетаются и какие ассоциации вызывают. Терракота в сочетании с мрамором, например. Всё, что видит глаз, откладывается в голове. И когда делаешь своё, достаешь из головы этот опыт. Это не выглядит как повтор уже существующего. Это создание своего с учётом существующего опыта других.
И знаете, я не могу сказать, что вернулся тогда домой, подавленный мыслью: мол, нам никогда не угнаться за ними, не достичь того, чего они достигли. Напротив, было какое-то успокоение: не так всё сложно, не так всё недосягаемо. И ещё тогда я сделал хороший вывод. Скульптуру может прославить место, где она стоит. Но и скульптура может сделать известным место, в котором она находится. Всегда есть возможность создать нечто, что может прославить улицу, город, страну.
– Вы скульптор, которого не все понимают, некоторые даже не принимают. Насколько вам важно быть понятым? И вообще нужно ли художнику объяснять свои работы?
– Я, честно говоря, не думаю об этом. Странным покажется процесс творчества, в котором художник размышляет: вот эта работа сейчас востребована, она станет известной, народ её поймёт, полюбит. Да, часто про знаки, абстракции говорят: «Я это не понимаю!». И это нормально. Искусство себя не объясняет, его необязательно понимать. Я стараюсь работать честно, создавать что-то в рамках моего миропонимания. Я ни разу не брался за коммерческие проекты, будь то монументальные работы или же станковые. И особо не озабочен тем, что скажет прохожий или высокое начальство. Хорошо, когда люди задают вопросы, стараются вникнуть, понять, что это. Абстрактное искусство всегда вызывает вопросы, оно задаёт вопросы. И человек волей-неволей думает, что это перед ним. А заставить человека думать – пожалуй, это и есть главная задача.
Есть небольшое количество людей, с которыми я обсуждаю свои работы. Они сами художники, они во всём этом разбираются. Бывают случаи, когда человек смотрит на твою работу, считывает все мысли, которые ты туда вкладывал. И это радует, конечно. Даже когда человек далёк от всего этого, но хочет осознать, – уже хорошо. Но, к сожалению, большинство людей предпочитают типовые скульптуры. Как хрущёвки, похожие друг на друга, они есть во всех городах страны. Повсюду стоят, сидят фигуры – реалистичные такие… Хотя их реалистичность тоже под большим вопросом. Работать в рамках реализма тоже надо уметь. Но мы нередко видим большие проблемы с пропорциями, нередки казусы, когда фигура сидит в двух пальто, нога вывернута, палец не туда повёрнут и так далее. Но в общих чертах похож на человека – всё понятно, нормально. С винтовкой – значит, военный, с книжкой – значит, поэт, с отбойным молотком – трудовой народ. Это незамысловатое воспроизведение привычных образов. Обыватель смотрит и говорит: «Ну, вот это я понимаю, это искусство!». Но это имеет мало общего с искусством. Я не говорю, что всё созданное в рамках реализма плохо. В любом направлении можно показать высокий уровень. Я скажу и про другую сторону. Некоторые считают, что если не реализм, то уже интересно и хорошо. Смотрят, не понимают, не разбираются, но восклицают: «Вот это да!». Но абстракция – это тоже не знак качества. Абстрактное искусство может быть содержательным, а может быть совершенно пустым.
Беседовала Марьяна Кочесокова